Закрыть

Меню

Анна Аркадьевна Долинина: «Я выжила благодаря своей семье»

Анна Аркадьевна Долинина, известный арабист, переводчик и профессор СПбГУ, познала на себе все тяготы военного времени. Она успела попробовать себя в нескольких профессиях, пока, наконец, не нашла своё истинное призвание. Анна Аркадьевна до сих пор продолжает работать, писать статьи, рецензии, только все это делает, уже не выходя из дома. Мы встретились с ней именно в той квартире, где она жила во время войны и трудится сейчас не покладая рук. Её рассказ – это история потерь и приобретений, горя и счастья простого человека, оказавшегося свидетелем и участником одного из самых страшных мировых событий – Великой Отечественной войны.

 

Начало войны. Последний экзамен

Мне было восемнадцать лет. Я училась тогда на первом курсе филфака. И только что, 21 июня, я сдала экзамен по западной литературе. Сдала на пятёрку. И такая весёлая, радостная, уехала на дачу. 22 июня, воскресенье, свободный день. У меня маленький племянник, ему три года было. Мы с ним сидели под кусточком, я ему какую-то сказку читала. Настроение было такое благостное. И тут прибежала моя невестка и закричала: «Война!» Она у соседей по радио услышала объявление. Помню, что я все-таки проявила характер и сказку племяннику дочитала: ну что трёхлетний мальчик понимал? Потом, вечером, мы смотрели на светящиеся, трассирующие пули, а утром, конечно, поехали в город. Всей семьёй поехали. На всякий случай, ведь не знали, что и как. Я первым делом побежала к себе на филфак, там мне ещё один экзамен оставался, так что нужно было все-таки подготовить это общее языкознание. Каким-то образом мы его сдавали, уже было совершенно всё равно, как там, что. И, я помню, нам уже легко ставили отметки.

 

Медицинская карьера закончилась курсами немецкого языка

Сразу хотелось во что-то включиться. Я на первом году обучения в университете ходила на курсы медсестёр. Нам сказали, что если будем их посещать, то на втором курсе нас освободят от военного дела. Мы станем заниматься только медициной. Я решила, что это разумно. Мы ходили, слушали разные лекции. Однажды нас всех собрали и сказали: «Сразу пойдёте на практику в больницу Ленина». Мы подчинились: подавали еду, выслушивали бабушек. Помню, меня тогда поразило, что как-то они очень равнодушно отнеслись к тому, что началась война. У них у всех на первом месте были их собственные болячки, больничная еда и то, что будет сегодня на обед. И тогда произошел такой эпизод: нас повели в операционный зал, сказали, что сейчас будут делать операцию одной женщине. Я считала всегда, что к подобным вещам отношусь очень спокойно, потому что у меня было три брата. А когда девочка растёт среди братьев, то она умеет лазать по деревьям, вечно у неё раны, ссадины. А тут во время операции оказалось, что я испугалась крови. Даже не испугалась, мне просто стало как-то нехорошо. Я скорее выбежала. И второй раз так же. Думаю: «Как же я буду работать медсестрой?» И пока я раздумывала, а это было самое начало июля, меня вызвали в комсомольское бюро. Очень серьёзная девочка с третьего курса спросила:

− У вас пятёрка по немецкому?

− Да, − ответила я.

− Вот могли бы вы, как вы думаете, изучить немецкий язык за два месяца, чтобы потом работать в не совсем мирной обстановке?

− Я не знаю, я постараюсь.

Она сказала, что курсы медсестёр – это не так важно. На войне им нужнее переводчики. Я даже, честно говоря, обрадовалась и пошла на курсы немецкого языка. И мы действительно занимались недели две, наверное, но очень интенсивно, то есть по шесть часов в день. Было трудновато, учитывая, что тогда не было никаких технических средств, кроме патефонных пластинок. Мы слушали, как немцы говорят. Прокручивали по несколько раз одну и ту же пластиночку, чтобы всё понять. Успехи у нас явно были. Мы учили и особый готический немецкий шрифт, и писали этим шрифтом. А потом, 20­го июля, нам сообщили, что надо ехать строить оборонительные укрепления. И мы поехали.

 

Студенческое общежитие и самолёты

Прибыли на станцию Пу́дость и стали строить противотанковые рвы. Там было много бригад, сформированных по факультетам, причём бригады геологов на нас, филологов, смотрели презрительно, дескать, разве это наука. Работали мы в белые ночи, так что копали круглые сутки. В восемь часов начинали копать, в восемь отдыхали, потом дальше опять. Не скажу, что там всё было хорошо, но, по крайней мере, весело. По-настоящему серьёзного отношения к войне в тот момент, пожалуй, не было. Над нами летали самолёты. Часто – немецкие. И бывали воздушные бои. Но было не столько страшно, сколько противно смотреть на немецкие самолёты. Вот представьте себе: всю жизнь привыкаешь к этим самолётам с красными звёздочками на крыльях, а тут вместо красных звёздочек – белый круг, и на нём чёрный крест. Очень противно было на это смотреть.

Я помню страшный момент: как-то днём мы шли с работы домой, нашу бригаду сменили. Вдруг прямо на нас вылетел самолёт на бреющем полёте. И он летел прямо на нас ребром так, что не видно было крыльев. Мы не знали, наш самолёт или не наш. Прораб закричал: «Спасайся, кто может!» Все бросились врассыпную в кусты. И я помню, что одна девчонка сказала мне: «Бежим вперёд! Если стрелять будут, то он успеет пролететь над нами» Мы побежали. В конечном итоге это оказался наш самолёт. Подбитый и не успевший сбросить бомбы. Слава богу, он не взорвался.

На оборонительных укреплениях мы пробыли примерно месяц, и в самую последнюю ночь было действительно страшно. Немцы захватили Пулковские высоты. Начался первый обстрел в моей жизни. Я помню, мы все от страха собрались в одном сарае, где были ребята постарше. Через нас обстреливали Красное село. Снаряды летали над нами. На другой день все по приказу отряда собрались и отправились домой. В Ленинграде я устроилась работать медсестрой в детскую больницу у Волковского кладбища, где моя мама работала заместителем главного врача. Медсестёр без опыта, вроде меня, отправили на практику в больницу Раухфуса. Все-таки, надо было чему-то научиться.

 

Главное в бомбежку – быстрее до дома дойти

О том, как ленинградцы потихонечку входили в блокаду, никто по-настоящему не рассказал. Мы смотрим разные фильмы, видим ужасы блокады, страдания людей, но дело в том, что всё происходило постепенно. Если вот так человека взять из теперешней, нормальной жизни и «посадить в блокаду», то это очень страшно. Нестерпимо страшно, наверное. А у нас было постепенно. Когда я ещё практиковалась в больнице Раухфуса, от Невского проспекта на Петроградку ходили трамваи. Мы выходили из больницы и шли к трамвайной остановке. И там стояли. А надо сказать, что немецкая скрупулёзность касательно времени бомбёжек была удивительной. И вот стоишь, на часы смотришь, и стрелка движется, движется, движется. Трамваи уже ходили плохо, и к этому мы привыкли. Но тут и не знаешь – то ли идти домой по Невскому, то ли ждать трамвая. Только пойдёшь – трамвай тебя обгонит, а потом неизвестно, когда следующий. А ждать – так скоро налёт начнётся. И всё это как-то постепенно входило в быт. Вот – не хватало еды, вот – надо было много ходить пешком, вот – надо ждать трамвая.

А когда начиналась бомбёжка, главное ведь было как можно скорее до дома дойти. Передвигаться по городу свободно во время тревоги по улицам могли только люди, имеющие пропуск, а у нас, конечно, никаких пропусков не было. На Петроградку мне приходилось добираться одной. Бывало, идёшь, на тебя начинают кричать. Забегаешь в подворотню, постоишь, подождёшь, потом ещё пройдёшь. Но дальше Дворцового моста уже не пускали – там заслон стоял. А если начинали бомбить, то надо было спрятаться. Помню, что один раз я отсидела в вестибюле театра кукол на углу Садовой до половины второго ночи.

В декабре трамваи вообще встали. И пришлось пешком на работу с Петроградки на Волковку. Представляете себе? 12 километров! Моя мама таким макаром каждый день, я же − ходила через сутки. Но когда у нас совпадали графики, мы шли вместе. Гораздо позднее мы нашли более короткую дорогу. Мой младший брат старался помочь. Он вымерил всё по плану Петербурга. Нашел путь гораздо короче – всего-то восемь километров. Все-таки на четыре километра меньше. Когда было холодно, надевали на себя все, что только можно. И в путь! Однажды со мной произошла, думаю, самая ужасная вещь. Как-то раз зимой мы с мамой передвигались по снегу. Как раз неожиданно наступила оттепель. Снег был мокрый, тяжелый, налипал на ноги. И вдруг маме стало плохо, а ей уже исполнилось 50 лет. Я ее тащила по этому снегу, делала небольшие перерывы на отдых, у меня у самой еле ноги держались. Как мы дошли, не знаю. Я ее довела до трамвайного кольца, посадила, в больницу побежала, хотя и сама чуть ли не падала. Позвала на помощь. Маму внесли в корпус, помогли ей. Она мне тогда сказала, что если бы была без меня, то погибла бы. «Меня что еще заставляло идти? Я ведь думала, что если вдруг рухну, то ты ведь со мной останешься и точно замерзнешь», − так она мне и сказала.

 

Бартер и большая семья

Поначалу нас было восемь человек, но наша дальняя родственница, которую я звала бабушкой, умерла в январе. Стали думать, как хоронить. В фильмах так и показывают: завернули, на саночки погрузили и повезли. Мой папа плохо себя чувствовал в то время, он не мог везти эти саночки, так что нам пришлось кого-то нанять для перевозки. Отдали дневную пайку хлеба просто за то, что нам ее довезли до морга. И я видела там чудовищную картину: людей, которых подбирали на улице (а многие из них почему-то были раздеты), скидывали в отдельное помещение. Его нужно было пройти. Люди лежали в самых невозможных позах. На это было жутко смотреть.

После похорон мы остались всемером. Старший брат служил на Дальнем Востоке, так как попал в армию в 39-м году, второй брат пошел добровольцем на войну, а младший брат был школьником. Мы жили так: папа, мама, я с братом Костей, жена моего старшего брата Лида с сыном Митей и мама Лиды. Большая веселая семья. Но большой семьей жить лучше. Одинокому человеку, наверное, было бы очень страшно. Ощущение отсутствия поддержки – это тяжело. У нас, слава богу, жило много народу, и мы все время друг другу помогали. У меня была рабочая карточка, у мамы и папы тоже. А у всех остальных наших родственников – иждивенческие карточки, но по рабочим выходило гораздо больше. Так что мы всю еду скидывали вместе. Моя мама учила не только нас, но и медсестер, что на утро нужно оставлять кусочек хлеба. Одна сестричка, с которой я работала, рассказывала: «Как пойдут бомбить! Сидишь одна, думаешь, что разбомбят, а хлеб останется. Лучше я его съем».

 

Правила быта в блокадное время

Люди во множестве погибали потому, что они неразумно тратили силы. Если с вечера весь хлеб съешь, то с утра, естественно, надо пойти за хлебом. Моя мама была человеком с сильным характером. Она твердой рукой делила весь хлеб на три части: завтрак, обед и ужин. И завела такой порядок, чтобы ходить за хлебом не с самого утра и не стоять в огромной очереди. Мама запирала хлеб на ключ, чтобы ни у кого не было даже поползновения попробовать еще кусочек. В нужное время доставала порцию, делила на семь кусков и раздавала. А еще она твердо сказала: «Не варить никаких каш!» Так можно было растянуть крупу или макароны на все десять дней, чтобы каждый день была горячая еда. Хоть какой супчик. Хоть три макаронины в супе, но чтоб он был. Тогда у нас, кстати, еще не работало центральное отопление. Мы топили печку. В мирное­то время натопить пятикомнатную квартиру очень тяжело, что уж говорить о войне. Да еще и у нас из сарая украли дрова. Мы все всемером поселились в одной комнате, чтобы хоть одну комнату нагреть. Но одно дело нагреть, и совсем другое – приготовить поесть. Газа нет, а если бы и был, то его бы перекрыли. Мы поставили буржуйку и топили ее, чем придётся. И свои дрова кололи, и с помойки всякие деревяшки приносили. На этой печке мы и готовили, и воду для чая кипятили. А еще подсушивали хлеб, потому что он был очень плохой и сырой. Сухой хлеб всё-таки приятнее и вкуснее есть. Так мы этот быт железно наладили, что получали ежедневную горячую пищу, хотя и были голодные постоянно.

Зачастую люди гибли еще и от неумения все распланировать. Когда получаешь крупу, хочется кашу сварить и поесть. Вот десятидневного пайка и хватало как раз на два дня. Получается, потом оставались только хлеб и вода. Чая не было, пили простой кипяток. Постепенно и с водой стало совсем плохо. Поначалу она еще текла немного, но потом прекратилась вовсе. У нас реки поблизости не было. Мы выяснили, что в бомбоубежище неподалеку от нас из крана немножко идет вода. Приходили туда с ведром, стояли в очереди. В кино обычно показывают, как люди черпают воду из каналов и рек, а тут-то черпать не из чего. Вода текла медленно, поэтому свободные сутки обычно уходили на добычу воды. Я чаще всех из нашей семьи ходила за водой.

 

От мыслей о еде отвлекали книги

Больница, где я работала, превратилась в госпиталь ПВО. Сюда направляли дистрофиков на поправку. Именно тогда появилось это новое слово – «дистрофики». После войны это было даже ругательством: в школах, когда мой сын учился, вместо «слабак» говорили «дистрофик». Мы папу в нашу больницу положили. Через какое-то время, в конце января, и я угодила на койку, потому что у меня была дикая слабость. Я по-прежнему работала в детском отделении – нужно было взвешивать детей. В какой-то момент у меня не хватило сил положить грудного ребенка на детские весы!

Больница была хорошо устроена, все по-честному. Там служила главврач Клавдия Алексеевна Савельева. Она была из старых несгибаемых членов партии. Поселилась при больнице и могла прийти ночью в отделение, чтобы посмотреть, как детей кормят, не спят ли медсестры на дежурстве. Была у нас одна сестра­хозяйка, нашему главврачу приходилась родственницей. Об этом мы узнали позже. Произошел как-то один инцидент. В то время, еще осенью, детям давали на ужин оладьи. И вместо положенных четырех малышне досталось по два оладушка. Остальную еду сестра­хозяйка вместе с другой медсестрой и санитаркой забрали себе. Заведующая отделением узнала о «краже», возмутилась, пошла в ординаторскую разбираться и застала медсестер с остатками ужина. Сестру­хозяйку тогда выгнали с работы. Наша главврач даже не посмотрела, что увольняет свою родственницу. За нами следили очень строго. Нельзя было оставлять ничего в шкафах – все отдавали детям.

Еще один случай: в моей палате рано утром не стало одной девочки. Во время завтрака буфетчица принесла столько порций каши, сколько детей по списку. Я ей сказала, чтобы одну она забрала или раздала остальным, потому что у меня нет этой девочки. А она мне ответила: «Ты бы на себя посмотрела! Такая доходяга! Съешь сама, ничего не будет, у нас эта порция все равно выписана». Сидела я, а ребята смотрели на меня жадными глазами. Хоть они и получили свои порции, но все равно им было мало. Я давилась, ревела, но все-таки съела эту кашу.

Когда я легла в больницу, меня поселили в палату к еще двадцати женщинам­дистрофикам. Там была одна толковая женщина, которая говорила: «Девочки, давайте не разговаривать о еде» − в палате действительно постоянно болтали про еду. «Можем, будем говорить про книжки?» − предложила она. Я пересказывала «Граф Монтекристо», все три тома. Бывало, кто-то знакомил нас с интересной книгой, и я думала: «Господи, так хочу это прочесть». С этими мыслями проваливалась в сон от слабости. Проснулась только под конец этого рассказа. Этим мы себя спасали психологически, потому что все-таки мысли о еде всё время сидят в голове. Вот ты идёшь по улице. Что-то валяется черное. Думаешь: «Ага, может быть, это корочка хлеба». Пытаешься что-то найти, поднять. У меня даже было подобие галлюцинаций – казалось, что нечто съедобное лежит на земле.

 

Эвакуация и предчувствие смерти

Потом все-таки мы с семьёй эвакуировались. Это был март 1942 года. Мы выезжали по Дороге жизни. В эти годы составлялись списки по учреждениям. Так как мой отец работал в педагогическом институте имени М. Н. Покровского, там составили список, в который включили всех родственников. Нам выдали свидетельство об эвакуации, где были перечислены все члены семьи. На этой бумаге помечались также выдачи продуктов во время эвакуации.

Приехали на Финляндский вокзал 19 марта. Был солнечный, но морозный день. Нам выдали хлеб и горячую еду – половинку сардельки с макаронами. Это было чудо. Затем мы сели в дачные вагончики и отправились по Шлиссельбургской ветке до Ладожского озера, до станции Борисова Грива. Всё было хорошо организовано, но мы больше стояли, чем ехали. Добрались до озера. Очень холодно. Потом нас рассадили в грузовые машины, моя невестка с сыном попала в кабину к водителю, а мы сидели в открытом кузове. Хуже всего переносили этот мороз ноги. Тогда не производили сапоги, поэтому вместо них носили валенки либо шерстяные ботики. Именно тогда женщины впервые начали надевать брюки, чтобы было теплее.

Везли нас из Борисовой Гривы в Кабону, а Кабона находилась уже за пределами блокадного кольца. Дорога жизни была налажена очень здорово. Навстречу шли машины, полностью гружённые едой. В Кабоне нас покормили и загрузили в вагоны-теплушки, посередине которых стояла печка-буржуйка, нары с двух сторон. Из Кабоны отправились на Северный Кавказ. По дороге, на станции, я упала и ударилась коленом о клумбу, ударилась. С той станции всю дорогу сидела, не вставая до самых Ессентуков.

В каждом вагоне ежедневно кто-то умирал. В нашем − главным претендентом на смерть была я. Не погибла только потому, что меня поддерживала семья. В ужасном состоянии доехала до Ессентуков, где нас уже ожидали несколько машин скорой помощи. Я не попала в первый заход, и меня просто положили на травку. Она пахла так хорошо, что мне стало обидно доехать до места назначения и умереть. Я уже видела, как умирают дистрофики, и понимала, что я на грани.

Вид у нас был не очень, потому как ехали в поезде три недели и не мылись. Вот такие черные, закопченные дистрофики приехали в Ессентуки. Ко мне подошёл врач с медсестрой и попросил её сделать укол, а она увидела меня и испугалась, руки её задрожали. Она уронила шприц на землю, подняла и поставила мне укол. Тогда-то я и поняла, что дела мои совсем плохи. Меня определили в больницу. Там была кутерьма страшная. Врачи не были готовы принимать эвакуированных, ведь это курортный город. В больницах всегда лечили местных жителей или туристов. А мы кто? Мы − толпа дистрофиков. Понятно, что они были в шоке.

 

Возвращение домой

В одно прекрасное утро, пятого августа 1942 года, пришли две девочки из института и сказали моему отцу, что через два часа мы выходим из Ессентуков − немцы рядом. Нам нужно было срочно выдвигаться. Пешком из Ессентуков, оставив все вещи, направились сторону Нальчика. Шли непонятно куда, ведь не было никакого ориентира. Мы не знали, где сейчас немцы. Может быть, мы к ним в лапы и направлялись. Больше всего переживали за Митю, он ведь совсем маленький был. Рядом с нами двигались комбайны − это уходили местные жители. Один шофер посадил Митю к себе в кабину.

Добрались до Нальчика. Там была очень характерная картина. Город остался в полном безвластии. Вся администрация при первом известии о войне покинула город. Над Нальчиком летали фашистские самолёты, но не стреляли. Люди не знали, что делать. В городе царили мародеры, грабили колбасный комбинат. На вокзале люди запрыгивали в поезда на ходу. Наша команда из семи человек такое не могла провернуть. Мы увидели на запасном пути товарный вагончик и устроились там.

Позже военным удалось остановить мародеров и взять в городе власть. Наш вагончик присоединили к поезду на Махачкалу. Он был весь облеплен людьми. Однажды ночью случилась такая история. Раздался дикий крик: «Немцы!!!» Пассажиры стали выбегать из вагонов. Мне, конечно, хотелось тоже выскочить, но мама опять меня остановила. Она сказала, что если это немцы, то нам всемером все равно не убежать. Оказалось, что это были вовсе не немцы. С крыши поезда упал мужчина, его дочь подняла крик, а дальше началась паника. Мы поехали дальше.

В Махачкале тоже мародерство и безвластие. Неделю ночевали на улице возле порта, то есть я была натуральной беженкой. Мы наблюдали, как люди спасаются, а сами сидели на месте. Отправили в Москву телеграмму, чтобы мы могли тоже уехать. Нас разрешили вывезти. В танкере мы добрались до Актюбинска. Зиму 42-43-го года прожили на севере Казахстана. Обитали в институте. Нам там выдали одеяла, которыми мы закутывались, как шалью, и ходили по улице. Это одеяло было опознавательным знаком эвакуированного.

Последнюю зиму с 43-го на 44-й год я провела в Ташкенте, где гостила у родственников, а летом мы вернулись в Ленинград. Все ждали, что победу объявят восьмого мая, все были в напряжении, но этого не произошло. Я весь день проездила по делам. Люди стояли с утра на улице и ждали. Вечером я легла спать, потому что ожидание вымотало меня. Само объявление о немецкой капитуляции я проспала. Девятого мая приехала в университет. На улице было много народу, около университета состоялся митинг. Всеобщее ликование.

В 1945 году мы восстанавливали университет, трудились грузчиками, копали в колхозе картошку. Мы были очень счастливые. Успевали делать все: работать и получать образование. Я окончила восточный факультет, а потом и аспирантуру. Осталась работать в университете. Тогда очень хотелось учиться, удивительное рвение к знаниям было у тех, кто пережил эти трудные годы.

 

Память о войне

Я часто думаю о войне. И мне это не тяжело. Вспоминаю моменты блокады, шутки. Мне приходилось это вспоминать, чтобы рассказывать сыну или кому-нибудь ещё. К тому же, у меня сохранились привычки, приобретённые во время войны. Не выбрасывать еду − это блокадная привычка. Всё утилизировать: из сухого хлеба делать сухарики, из старой каши делать котлетки. Не люблю, когда еду выбрасывают. После войны у меня осталось ощущение ценности жизни. Радоваться каждому дню и уметь не впадать в депрессию − это осталось у меня с войны. В 90 лет я очень сильно заболела, была без сознания десять дней. Размышляла, что раз я выжила и не умерла в войну, значит, буду жить и сейчас. Когда писала рецензию на книгу о блокадных днях, пришлось детально описывать блокадные будни. Это тяжёлые, грустные воспоминания, но я стараюсь находить в них что-то хорошее, светлое.

Беседовали Виктория Игнатьева и Лидия Абросимова

Уважаемые универсанты! Если вы заметили неточность в опубликованных сведениях, просим Вас присылать информацию на электронный адрес pro@spbu.ru