Приходилось перетаскивать лодку с нашим грузом через камни (в сумме, не менее 60 кг). Поздним вечером кончили это тяжелое мероприятие (ни разу не повидав ни одной рыбки!), пройдя около 11/2 км и свалились спать в каком-то заброшенном сарае. Речка глубже не стала! За 3 дня такой работы мы переволоклись через полсотни запруд, не знаю, сколько прошли. Но вскоре Явонь кончилась, и мы вошли в реку Полу. Она оказалась поглубже, по пояс, и мы радостно вздохнули, но ненадолго. Оказалось более тяжелое препятствие — запани. Это — заторы сплавного леса. Приходилось раздеться и под сплошным облаком комаров, еще не видавших человека (за 4 дня мы ни одного человека не встретили), мы тянули лодку через эти зажоры, по пояс в воде, состоящие из сплошных бревен с многочисленными топляками на дне. Удалось не порвать ног, течение быстрое, но что толку.
Попалось несколько деревушек — молоко и ночлег, а так у костра жарили лепешки, плохонькая палаточка у нас была, погода жаркая. Была середина июля. Силы уже иссякли вконец, и мы покрылись волдырями, даже струпьями, когда увидели, что впереди, до изгиба реки (ширина 50−100 метров и нигде ни дырочки) — сплошной лес бревен. Вышли вперед посмотреть — протяженность около 2 км. Поняли, что положение угрожающе серьезно, о картах забыли и думать, бока наши уже были изодраны в кровь! К счастью, местность стала открытой, и мы увидели вблизи несколько, с десяток дворов. Решили просить помощи. Оказалось, колхозик. Бумага у нас была о том, что поход туристский и нам дали подводу, сказав, что это — последняя запань на реке. Лодку и скарб погрузили, и мы с трудом, без дороги, объехали. Скоро показалась река Ловать, куда впадает Пола — уже большая река, глубиной выше роста, течение быстрое, попутное. Помню, увидев село с церквушкой, сели на берегу раскинуть в "очко" — кому идти в разведку; в это время подошел старичок-священник, и, приняв нас за нечистую силу, начал произносить заклинания «изыди, Сатано». Но ночлег нам удалось найти на сеновале, и целый день мы лежали после этих испытаний, прислушиваясь изредка к звону будильника, висевшего на носу лодки и, невпопад иногда звонившего. Часов наручных ни у кого из нас не было, в те времена они были большой редкостью и роскошью для студента 3-го курса.
Через пару дней прибыли мы в село Взвод, уже у самого Ильменя. Нас поразило это село — оно оказалось целиком рыбацким, вокруг не было ни полей, ни огородов, зато было очень много лодок и даже несколько барж — «живарыбок" — без дна, затянутых мелкой сеткой. Оказалось, что в них грузят живую рыбу, пойманную в озере, и буксиром везут ее по Волхову в Ленинград, где продают с причала на Малой Неве, против Ростральных колонн. Запомнилось, что 3−4 летние ребята прыгают прямо с баржи в реку и плавают превосходно. Два дня прожили в этом селе, рассказывали о нашем походе, о Ленинграде, о студенческой жизни; нам сказали, что еще не видели лодки и людей с Валдая ни разу и вообще к ним туристы никогда не добирались еще. По дороге, перед Взводом, мы увидели маленький, в рост, каменный, старинный крестик с надписью: «Здесь Игнач крест. Дальше него злы татарове не пошли». Почему? Память об этой старинной загадке мне дороже всех поздних экскурсий по кольцу средне-русских городов. Поле, одинокий крестик. Сохранился ли этот незаметный крестик сейчас, на пустынном берегу тихой речки, после безумной современной битвы, уложившей столько русских людей на родной земле?
Из Взвода решили плыть по восточному берегу (около 150 км по полуокружности), но проплыв несколько км, увидели над озером странное зрелище: край одиночной тучи как-то отогнулся вниз, из него выползла черная змейка; извиваясь, она соединилась с водой и двинулась к нам! Мы вначале, в шутку, сказали: «никак, смерч» и сразу поняли, чуть позже, что тут не до шуток. Берег, песчаный и низкий, был рядок, мы только успели вытащить из воды и перевернуть вверх дном лодку и забраться под нее, укрыв припасы, как начался небывалый град, величиной с хорошую вишню и смерч прошел через нас. Хорошо, что нас не убило этими «вишнями». Через несколько минут появилось солнце. Днище лодки было все в пробоинах. Пришлось на два дня осесть здесь, на пустынном бреге и залечивать раны нашей посудины; хорошо, что лодка была совсем новая и у нас были пакля и смола; удалось развести костер и закидывать удочки; мы были не рыболовы, но рыбы было много и удалось наловить мелочи. Позже, мы прочитали о небывалом явлении смерча на Ильмене в газете.
Решили вернуться во Взвод. Там договорились с уходившим буксирчиком за пол-литра чистого спирта с капитаном, чтобы он отвез нас в Новгород. (2 бутылки у нас были — все-таки мы — химики и мы ни капли не выпили!) Путешествие было занятным. Команда — трое: капитан, штурман (он же механик, он же матрос). Сзади — живорыбка, за ней наша лодка. Мы лежим на палубе и черпаем ведром живую рыбу — судаков, которую тут же варим! Выпили под рыбку (мы — немножко!). К концу дня солнце скрылось, пошли тучи…
Сейчас пишу эти строки в милом Горьковском, один. Надвигается гроза… Я стар, но крыша над головой есть. Уже конец июля. Отгремели игры Доброй Воли, предложенные Рейганом и горячо поддержанные Горбачевым. Скоро осень с ее заботами и делами. А я — почти без ног и головы! По ночам эти мысли одолевают, хотя здесь спится, на веранде, гораздо лучше, чем в городе.
Продолжаю. Буксирчик куда-то медленно движется; компаса нет — ребята из команды сказали, что в нем был залит спирт и его давно выпили. В послеобеденной дымке вижу, что в рубке стоит за рулем уже не штурман, а Валерка в долгополой шинели. Спрашиваю: «Куда путь держишь?» и в это время, сверкнувшее на миг вечернее солнце, вдали озарило золотой купол Юрьевского монастыря.
Ура, Новгород! Мать городов северных! Вечером же, мы, поставив лодку с веслами на цепь и замок, отправились с оскудневшими запасами на плечах и двумя колодами карт, на местном поезде в деревню, где жили Медведевы, чтобы отоспаться. Там пробыли неделю (Юрка Корнев поселился в соседней избе) и поняли, что свадьба Нинушки уже не за горами. Она не старалась куда-либо поступить учиться, готовя себя, видимо, на роль домашней хозяйки; брала уроки пения у профессора Консерватории Боссэ и пела весьма неплохо.
Вернулись в Новгород. Это был маленький тогда, провинциальный тихий городок с тенями былой славы. В 15-ом веке там было 250 тысяч жителей, осталось не более 10 тысяч; после жестокого разгрома Иваном III и перехода центральной власти в Москву он, как и Псков, постепенно впал в уныние. Но сохранился великолепный Юрьев монастырь на крутом берегу в месте истока широкого Волхова из Ильменя (немногим уже Невы), грандиозный Софийский Кремль, памятник 1000-летия России и недалеко от города дивный храм Спас-Нередицы (ныне разрушенный немцами), с теплыми, живыми фресками 10-го века, прекрасный в своей святости. Музеев и туристов, консервных банок и прочего еще не было, и мы подробно облазали все это. Помню, как через 40 лет, в 1976 году, мы с Марианной Сидоровой привезли нашего гостя из Нидерландов, Ханса Ликлему, на машине из Ленинграда, и он сразу же, с Юрьева монастыря, сбежал к воде и смочил голову, считая, видимо, что она святая (он рассказывал, когда был ребенком, их преследовали немцы в убежищах в Нидерландах).
Поплыли дальше по широкой воде, по течению Волхова (около 200 км); тут-то думали, наконец, удастся поиграть вволю, но… начался сильнейший норд-ост, типичный, как я потом убедился, для самых последних дней июля. Лодка пошла против течения, поднялись седые барашки. Мы работали по очереди по 12 часов в сутки, на одной паре весел (другая была уже повреждена), замучились совсем. Добрались до Грузина, 6 км после моста Октябрьской железной дороги. Это — усадьба всесильного временщика Александра I, Аракчеева. Деревянный дворец, построенный еще, как будто, Росси, на фронтоне знаменитый аракчеевский девиз «Без лести предан». Людей — ни одного. Нашли хранителя — древнего старичка; он охотно рассказал нам, открыл старинными ключами комнаты, причем рассказывал так, как будто сам был свидетелем. Громадный портрет, в рост, красавицы Настасьи Минкиной, фаворитки временщика. Она командовала тут всем, была очень жестокой (видно и по глазам) и запарывала до смерти своих крепостных. Вскоре ее зарезали дворовые. Могила ее, с великолепной статуей итальянской работы. На бельведере, с которого видна прямая, как стрела, просека на Чудово — стояли бронзовые солнечные часы с двухметровым циферблатом (диаметром). Было солнечно, у смотрителя были часы, и мы убедились, что они показывают время с точностью до ½ минуты. Оказалось, что Аракчеев стащил их у Французского генералштаба, когда наши вступили в 1815 году в Париж.
Ветер крепчал, лодку несло против течения, мы устали вконец, устроили привал у костра на берегу. Дневник мы вели, один — официальный, мы его сдали в Университет, тогда он звался именем Бубнова — наркома Просвещения и Высшего образования; потом Бубнов расстреляли в период репрессий. Копия, вероятно, у меня дома, я не выбрасывал; другой — не очень печатный — не сохранился.
Утром мы увидели буксир с длинными плотами и, поскольку у нас еще была последняя пол-литровка, мы прицепились лодкой к нему — он шел медленно в сторону Ленинграда. Два дня мы плыли с ним, ветер стих, но мы блаженно лежали на бревнах, ели рыбку; с утра бросались в воду и плыли, догоняя медленный транспорт. Волховстрой, тогда самую крупную в СССР гидростанцию (как будто) мы прошли по бумаге, и для нашей лодочки специально открыли шлюзы; было жутко спускаться на лодке между вертикальных стен, грандиозных по высоте. Шум воды и ощущение, что негде, в случае чего, зацепиться!
В Новой Ладоге, последнем пункте нашего Волховского пути, у нас украли лодку! Как обычно, мы поставили ее на цепь и замок на ночь, заночевав где-то на сеновале и опившись молоком с хлебом. Это — старинное воровское село. Что делать? Пошли в милицию, дали приметы лодки; нам обещали, что ее не пропустят ни через шлюзы, ни под железнодорожным мостом. Но где искать лодку? Прошли по обоим берегам и только на второй день обнаружили ее, утопленную в затоне, на другом берегу. Там было неглубоко, и мы заметили два маленьких уголка — корма и нос чуть выдавались над водой, чуть-чуть, но этого было достаточно! Дальше шли Старо-Ладожским каналом (огибая Ладогу ~ 100 км). Вода тихая, места убогие, мелкие чухонские деревушки, хвойный лес. Мы плыли спокойно, только, устав от пути, медленно переругивались о том — хорош ли был поход (Валерка и я — за!) или плох (Колька — против!).
Из Новой Ладоги мы дали телеграмму ректору ЛГУ (Лазуркину — старому большевику, позже расстрелянному), и Неву прошли быстро за полдня через ивановские Пороги (потом их выровняли), лихо развернув лодку перед Главным Зданием. В одних трусах мы предстали перед ректором, вышедшем встречать нас на Университетском спуске. Он поздравил нас (потом дали грамоту), спросил, как называется лодка; но названия у нее не было. Так закончился этот поход; хорошо, что полтора месяца мы были все время в воде. Потом лодку прицепили под Ростральными колоннами и всю осень, ночами, когда мосты разводят, за малую мзду перевозили к Зимнему Дворцу запоздалых гуляк. Потом лодку продали за те же сорок рублей, проигравшись в карты с шулерами.
Вот, записал 22 года, осталось 49! Надо писать короче, если найдется читатель!
Четвертый курс — осень 1937 года; предметы нелегкие. Я старался сдавать экзамены без шпаргалок, но не всегда было легко. Один раз в жизни у меня были «шпоры" — по военной химии. Преподаватель был какой-то чужой; за два часа иногда умудрялся не произнести ни одного слова — все писал на доске длинные формулы — самой простой был люизит. Шпоры, сложенные гармошкой, писал на папиросной бумаге и раскладывал по всем карманам в порядке таблицы Менделеева. Получил «5»… В подвальчик на Среднем по-прежнему похаживали.
Тучи понемногу сгущались, причем довольно быстро. Начали исчезать люди из домов, с улиц. Пошли слухи, что их хватают в неведомые черные машины. По «Булгаковски». Но об этом великом романе мы узнали лет двадцать спустя. Посадили отца Медведевых, бухгалтера, не очень крупного; три дня продержали и выпустили, приказав всей семьей выехать за 72 часа куда угодно «минус 6» (минус 6 крупных городов). Они отправились в Саратов, не успев, конечно, в спешке ни продать мебели, ни вообще что-либо сделать. Помню, как наш приятель Костя Мальцев купил огромную (до потолка) веерную пальму (не помню сейчас почему — этот жест всем не очень понравился). Мишка и Колька уехали с родителями в Саратов. Нинушка осталась. Ей оставили одну комнату в бывшей их квартире, так как она родилась на две недели позже Октябрьской революции (такой «гуманный» приказ отдал Сталин). Через две недели уехала подруга Нинушки Таня Тошакова с одной больной матерью. Я пошел их проводить на вокзал, к перрону подали какие-то теплушки. Никто уже не ходил провожать. Потом я переписывался с ней долго, получал длинные письма (она мне нравилась), что не очень рекомендовалось, но письма шли. Казалось, что вся эта ««Булгаковщина» скоро пройдет. Помню строчки из длинного моего стихотворенья…
"И все же, в самом деле
Как и вчера — сегодня нет письма…
Она, наверно, явится сама,
С бровей стряхнув уфимские метели…"
Казалось, что все это временно. Помню, я до хрипоты, до матерщины спорил со Славкой Антоновым; я был, как и большинство, ортодоксальным. Он: «Димочка, Вы маленький дурачок, Вы ничего не понимаете, Вас еще разотрут в порошок, поверьте мне». И я, действительно, плохо понимал, что творится, глупо считая, что если за мной ничего нет — мне нечего и опасаться!
Иногда заглядывал к Нинушке, она рассказывала мне про своего жениха, думая, что меня это радует. Даже был с ней в Филармонии на концерте Изабеллы Юрьевой и до сих пор не забыл стихи; но, конечно, тогда ни этих стихов, ни своих смущенных чувств не открыл.
Мы с тобой затерялись на хорах,
Где на люстрах волнует хрусталь,
И в твоих переливчатых взорах
С тихой лаской смешалась печаль.
Про обиду, любовь и печаль ты
Говорила, склонившись ко мне…
А на сцене гремело контральто
О погубленной лунной весне.
Снова мне, в тишине затаенного зала
Ты, усталая, стала близка,
И рука твоя тихо дрожала
Над засохшей слезою листка…
Цыганка пела. Страсти стоном
Она не трогала, не жгла.
Ведь в мутном сумраке балкона
Ты звезды света пролила.
В лучах смешного, детского знакомства
Немало грез недетских пережил…
"Мы странно встретились и странно разойдемся"
За то, что слишком странно я любил.
И я люблю; пускай хохочут люди,
Не надо мне избитого пути.
Такой любви потом уже не будет,
А женских ласк немало впереди!
Последних строк Иди, иди! Вперед и вверх,
Покуда хватит силы,
Чтоб свет не мерк на самом дне могилы,
Где все мы сжаты взаперти.
…я тогда и сам не понимал, но для доморощенных поэтов свойственно «напускать туману». А в остальном, как говорится, комментарии излишни.
Осенью я начал пить часто и даже один, без Славки или Кашки. Можно, конечно, ссылаться на неразделенную любовь или грозовые тучи, но, вероятно, я просто легко втянулся. Не было и блоковских мотивов, типа «Глухие тайны мне поручены, мне чье солнце вручено». Просто сильно втянулся. Были даже слабые попытки самоубийства в нетрезвом виде — спасибо, друзья выручили — Лялька Штейн (он сильно отчитал меня), Кешка Карманов, Юрочка Кондрашов. Учиться стало много тяжелее.
На ноябрьские праздники познакомился с девушкой, которая произвела сильное впечатление — Наташей Грудининой. Она кончила школу вместе с моим знакомым Борисом Березкиным, с которым мы ходили в ЛОК (Ленинградское общество коллекционеров) по поводу собирания марок и открыток. Борька, на три года младше меня, только что окончил 10-й класс, очень своеобразный парень. Его отец крупный полярник, профессор; Борис много читал, но обладал странной психикой; он, например, ушел из Филармонии с первых же тактов 9-ой симфонии Бетховена, буквально сорвался с места и убежал.
Наташа только что поступила на филфак ЛГУ на какие-то скандинавские языки. Так вот, мы встретились на вечеринке в незнакомой компании, выпили, а потом всю осеннюю ночь напролет бродили по Васильевскому острову Мы убедились в том, что пишем в стихах одно и тоже, теми же словами. Тогда это казалось нам магией, колдовством, и мы ощутили странную связь. Она была темной, с неправильными чертами лица, с огромными, глубокими, широко расставленными глазами. Жила она одна, с матерью в сталинском доме, в одной комнате, напротив кино «Гигант». Мы начали встречаться, пил я отдельными вспышками. Горячая переписка. Через месяц, в декабре мы просидели всю ночь у нее (куда-то она услала на ночь мать, отца у нее не было), и она открыла свои чувства ко мне. Это было фантастично. Я ответил ей тем же, но сказал, что болен, нравственно, пью и надо преодолеть сначала все это. (Позже, мать ее говорила мне: «Но ведь Вы не имеете средств, чтобы купить ей батистовый платочек, чтобы утирать ей горькие слезы потом». Она, вероятно, была права, но дело не в этом). Жили они весьма небогато. Мы давали друг другу страшные клятвы, что мы переделаем себя, будем учиться и т. д. Но, при всем неодолимом тяготении, была и сила отталкивания, тоже немалая (не только у меня, но и у нее). При ее несомненной и яркой талантливости была, мне казалось, у нее авантюристическая жилка какого-то стяжательского толка. И я не был уверен, что мы одни, хотя никаких признаков кого-то третьего не было.
Прикладываю одно стихотворение Наташи «Я живу с твоей карточкой». Очень незрело, но большое чувство, искреннее, показывающее, что из нее может вырасти большой, настоящий поэт. Сейчас она жива, у нее новый муж, как будто хороший, и взрослая дочь. Она — член Союза Писателей. Слышал, что она выручила Иосифа Бродского из-под угрозы тюрьмы (за тунеядство и сионизм). Потом его выслали из СССР; сейчас он получил Нобелевскую премию. Стихотворенье — подлинник, ее рукой, нашел в своем архиве, 1938 год.
"Я живу с твоей карточкой,
С той, что хохочет".
Пастернак Ты прислал мне дневник, где симфония муки
Где чахотка в груди, где семейный разлад.
Ты не Гамлет ведь, слушай, возьми себя в руки!
Опоздала. Петля не воротит назад.
Этот стон и чахотка — последняя свита.
До чистилища — вместе, а дальше — один.
Не узнает никто, что за зеркалом битым
Я в коробке держу в порошке кокаин…
Я реву, как ребенок… Я, как женщина, плачу;
Ты не умер бы так, если б слышал мой плач;
На последней странице, где пишу наудачу
Я закрою тобой мой итог неудач…
Пусть прочтет этот стих — тот, кто гибнуть не хочет,
Оборвет пусть аккорды на веселой струне.
"Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет"
В фотогруппе студентов, так близко ко мне.
Я люблю этот смех, белозубый и звонкий.
И на карточке слышно — он, как лира, поет.
Я была б еще долго беззаботной девчонкой,
Танцевала б невинно безобразный фокстрот…
Я прижалась к окну, точно греза Вертинского,
Кокаином распятая под осенним дождем
Только жизнь мне представилась не улыбкою сфинксовой,
А петлей вопросительной над мечтами о нем…
Если ты, ослепляющий белозубой улыбкою
Спасовал под угрозою умереть, не сгорев…
Ведь за час твоей жизни разрыдалась бы скрипкою
Вся земля и на звезды бы передался напев.
Ведь за эти минуты до назначенной гибели
Ты б прошел все дороги, не рискуя ничем,
Ты бы выпил шампанского, сколько люди не выпили,
Из богинь неприступнейших ты б устроил гарем.
Ты ведь лучший из лучших, ты из сильных сильнейший,
Если ты спасовал, так кому ж еще жить…
Я дышу кокаином, я умру, точно Гейша,
Оттого что меня ты не вернешься любить.
Пусть прочтет этот стих, тот, кто гибнуть не хочет,
Оборвет пусть аккорды на веселой струне,
"Я умру с твоей карточкой, с той, что хохочет",
В фотогруппе студентов так близко ко мне.
Н.Г. Декабрь 1937От этого времени, теперь через 50 лет, вспоминаю ярче всего два случая.
- Я страшно обидел родителей, пригласив Наташу Новый Год встречать вдвоем, в комнате моей сестры (она была в отъезде). Сейчас я еще краснею, вспоминая. Конечно, это далеко не самый мой страшный грех (как у Настасьи Филипповны на именинах в "Идиоте"), я позже совершал отвратительные вещи и сейчас, под старость, они все явственнее оживают по ночам. Самое ужасное, что большинство из них — необратимо. Мы просидели вдвоем; думаю, что родителям было ужасно тяжело это.
- Уже весной я возвращался пешком, часа в три ночи домой по пустынному Кондратьевскому. Проливной, хотя и теплый дождь; весь промок до нитки. И сзади вдруг пустой извозчик, один из последних в Ленинграде. Подвез домой. Блаженно было, после волнений и тревог, дремать, как в теплой ванне, под мерное «цоканье» копыт, на "дутиках" (дутые шины), дремать, ни о чем не думая…
Весной Борька Березкин прыгнул с Тучкова моста, посередине, в Малую Неву, где его подхватил в лодке подготовленный приятель. Потом он сказал мне, что его вызывали в Большой Дом, в УГБ (Управление Госбезопасности), что-то он спьяну болтал в компании, мне незнакомой. В то время, незадолго до этого разговора я продал коллекцию марок некоему Седову, члену ЛОК; Борька сказал мне, что Седов работает в органах. Меня это волновало мало — начинались экзамены и личные дела были на переломе судьбы. Справлюсь ли я с собой? С Наташей встречался. Казалось, что ни — да, ни — нет.
И тут я вступил в "страшный" мир. Потом — страшнее была только потеря Женьки, уход ее из жизни. Но в этот, ближайший год я страстно, неукротимо мечтал об одном: чтобы мне удалось, хоть одному человеку на свете, рассказать, что я пережил и внешне и внутренне, хотя понимал, что практически никаких шансов в жизни для этого — нет. Но вера была. Только верой это можно назвать. Надежды практически не было.
Вот и тетрадь кончилась. Мне — 22 года. Это было 48 лет назад. Сейчас пишу в любимом моем Горьковском, в маленьком домике на веранде. За широкими стеклами июльский горячий полдень, лес, переходящий в сад. Сейчас срезал цветущие зверобои, чтобы настоять их на водке.
Пора пойти, покурить. Пишу, чтобы занять страницу. И все сильнее чувствую и вспоминаю ночами мои грехи, и все-таки радость не оставляет меня!